Наследие символизма и акмеизм
Манифест Гумилева начинается с утверждения, что «символизм закончил свой круг развития и теперь стремительно падает». По мнению автора, символических произведений становится все меньше, а те, что появляются, довольно слабы «даже с точки зрения символизма». Значение символических ценностей и знаковых фигур пересматривается, а в литературном пространстве, словно «гиены, всегда следующие за львом» появляются новые направления, такие как футуризм и эгофутуризм.
Главной сменой символизма Гумилев считает акмеизм (от древне-греческого слова άχμη — высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора). Второй вариант названия — адамизм («мужественно твердый-и ясный взгляд на жизнь»). По словам поэта, новоявленное направление требует более глубокого знания взаимоотношений между субъектом и объектом поэзии, их большему равновесию, нежели это было в символизме. Но чтобы новое течение утвердилось, стало «достойным преемником предшествующего» нужно чтобы оно, используя опыт «достойного отца» — символизма, ответило на все поставленные им вопросы.
Родоначальником мирового символизма Гумилев называет французский символизм, который ставил перед собой в первую очередь задачи «чисто литературные»: свободный стих, в котором ритм уходит на второй план, уступая место нестандартному «зыбкому» слогу и, главным образом, принципу соответствий Бодлера, который проявлялся в образах, т.е. выражении переживаний и эмоций через символы.
По мнению Гумилева, это символическое слияние образов и вещей «выдает» германское происхождение французского символизма: «Романский дух слишком любит стихию света, разделяющего предметы, четко вырисовывающего линию», но именно эта инородность и спасла французскую литературу от излишней натуралистичности, придав ей непрямолинейной таинственности.
При этом поэт подчеркивает, что русским литераторам не стоит ориентироваться на французский символизм, хотя бы потому, что акмеизм тяготеет более к «романскому духу», нежели к германскому. Однако вместо французского свободного стиха акмеисты «разбивают оковы метра» иными способами: пропусками слогов или вольной перестановкой ударений.
Привычка использовать символические образы в акмеизме перерастает в моментальную смену направления мысли; «зыбкость слов» пробуждает интерес «к живой народной речи», в которой поэты нового поколения ищут недвусмысленные прямолинейные выражения с «устойчивым содержанием»; а угрюмая символистская серьезность — пережиток германской литературы — заменяется легкой «светлой» иронией, скользящей по страницам романских писателей.
По мнению автора, акмеизм — направление более сложное, нежели символизм, т.к. помимо «искусства символа» акмеисты встраивают в свою поэзию и другие «способы поэтического воздействия». «Прекрасная трудность» двух течений отражена Гумилевым в сравнении бытия акмеиста с построением собора, а символиста — башни. Это объясняется тем, что один из принципов нового направления — «всегда идти по линии наибольшего сопротивления».
Автор говорит о том, что в поэзии Ницше и Ибсена — родоначальников германского символизма — на первый план выдвигался вопрос о «роли человека в мироздании, индивидуума в обществе», ответ на который — нахождение «объективной цели или догмата, которым должно было служить». Это, как считает Гумилев, было показателем того, что германский символизм не видел ценности какого-либо явления, события, действия самого по себе, без «оправданий извне», в то время как акмеисты уверены, что «удельный вес» любого явления «несоизмеримо больше отсутствия веса, небытия».
Ощущая себя «явлением среди явлений», человек становится частью «мирового ритма»: он принимает внешнее воздействие и сам влияет на окружающий его мир. Долг и воля, счастье и трагедия всякого человека — «торопить приближение» следующего часа и предугадывать грядущее, ежесекундно размышлять о будущем. В понимании акмеиста всякий человек — индивидуалист, не бунтующий против бытия, а принимающий его, проживающий каждый момент жизни ради самого существования, живущий здесь и сейчас. «Здесь этика становится эстетикой, расширяясь до области последней», — говорит автор. Бог в акмеизме — Бог живой, близкий человеку, «потому что человек почувствовал себя достойным такого Бога». Акмеист думает только о насущном, в своем творчестве он оставляет попытки заглянуть в закулисье смерти, не задаваясь более вопросом «что же будет дальше?» Гумилев бросает обществу вызов, провозглашая: «Как адамисты, мы немного лесные звери и, во всяком случае, не отдадим того, что в нас есть звериного, в обмен на неврастению».
Но тут же вспоминает о несомненно повлиявшим на акмеизм «русском символизме», который, по словам Гумилева, все свои творческие силы направлял в область неведомого: «попеременно он братался то с мистикой, то с теософией, то с оккультизмом». И это желание «познать непознаваемое» очень сближало символические произведения с мифами.
Акмеизм же, напротив, считает подобные попытки «нецеломудренными» и утверждает, что вся прелесть священного в том, что оно непостижимо для человеческого ума. Человек не в состоянии знать, что было до него, потому что не может и не должен этого помнить, и в этом «детски-мудром» незнании заключается особенная «сладость».
«Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нем более или менее вероятными догадками, — вот принцип акмеизма», — провозглашает Гумилев. «Прекрасная дама» Теология остается за рамками литературы. Все существа, связанные с потусторонним миром, как то ангелы, демоны и духи, по мнению поэта, «входят в состав материала художника», но не должны преобладать над прочими образами.
Завершается манифест гумилевским суждением о «краеугольных камнях» акмеизма — Шекспире, Рабле, Виллоне и Теофиле Готье: «Шекспир показал нам внутренний мир человека, Рабле — тело и его радости, мудрую физиологичность, Виллон поведал нам о жизни, нимало не сомневающейся в самой себе… Теофиль Готье для этой жизни нашел в искусстве достойные одежды безупречных форм». Акмеисты, по словам Гумилева, объединены мечтой воссоединить четыре творческих начала, представленных этими именами.